Многогранная правда жизни
То ли вульгарная социология виновата, то ли привычка людская расставлять в мире всё четко по определенным местам, но революционный перелом в России практически ни у кого из современных ей, революции, писателей не получил объективного и всестороннего отражения. У одного – разруха и окаянные дни, у другого – флаги на башнях, у третьего…
А вот третий меня поразил особенно. Это писатель довольно скромного дарования, начинавший свой путь, как он сам выразился, с импрессионизма, писал бессюжетные рассказы-поэмы. Его поддерживал Леонид Андреев и подбадривал Максим Горький, сурово оценил присланную рукопись обожаемый Антон Павлович: «Холодно, сухо, длинно, не молодо, но талантливо».
В поэте-прозаике почувствовал родственную душу Александр Блок, он в статье «О реалистах» словно по головке погладил молодого писателя, «…который намеками…являет живую весеннюю землю, играющую кровь и летучий воздух. Это – Борис Зайцев».
За одно и то же импрессиониста современники и ласкали, и побивали. Язвительный Корней Чуковский представляет прозу Зайцева примерно так же, как в монологе Нины Заречной: «Грибы и телята, люди и страусы, и собаки, и яблоки, и рыбы, и медведи, - всё сливается для Зайцева в одно безликое, безглазое, «сплошное» животное, облепившее землю…»
После такой рекомендации разве что из крайней любознательности захочется читать рассказы начинающего прозаика! В полную меру в предреволюционные и революционные годы талант его еще не развернулся, хотя уже в начале пути настроенческие его вещи обладали прямо-таки гипнотическим свойством. Я это испытала на себе, почитав повести и рассказы "Голубой звезды".
В 1922 году от голода, разрухи и неустройства он уехал в Берлин, как оказалось, навсегда. Прожил долгую жизнь, умер уже на 91-м году жизни, оставив после себя много газетной публицистики, критических статей и биографий. И вот что надо отметить особо: долгое время Зайцев был председателем парижского союза русских писателей и журналистов, пережил почти всех своих товарищей по эмиграции. Нет, точнее надо бы их назвать господами, да и сам Борис Константинович – дворянского сословия. Но если уж в широком смысле этого слова – да, товарищи по несчастью, именно так они себя и ощущали все эти годы, не переставая любить далекую Россию.
Гипнотическое свойство… Рассказы Зайцева, написанные возвышенным поэтическим слогом, действительно напоминают поэмы. Кроме одного, потрясшего меня до основания и долго не отпускавшего. Это «Авдотья-смерть», рассказ, написанный в 1921 году и отмеченный читателями уже тогда.
Я его читала с чувством глубокого недоумения, настолько всё в нем странно, непохоже на читанное и изучаемое ранее. Все герои вроде как в вывороченных полушубках на озорных колядках, но играют с самыми серьезными минами, и на сцене - трагедия, написанная самой жизнью.
Вот комиссар Лев Головин, человек «…огромный, вялый, с грыжей и большим носом», на которого наскакивает словно с неба упавшая тощая баба. Она представляется «Матюшкиной вдовой» и низким мужским голосом требует от комиссара надела от барской земли, которую крестьяне «обчествили». Ей тоже положено новым порядком! Неописуемый диалог между двумя этими героями демонстрирует явное моральное преимущество приблудной бабы перед представителем власти, и он, почесываясь, вынужден выносить вопрос на «сход обчества».
И общество перед напором Авдотьи, у которой только что огонь из ноздрей не пышет, тоже пасует, выделяет ей надел земли на одно лицо и решает поселить в господской молочной. Авдотья ходко мчится на станцию и приводит в деревню свою мать – слепую бабку и малолетнего сынишку Мишку.
Написано мастерски, и даже не подбором слов, а той неописуемой правдой жизни, которой не может быть никогда, но от повествования о которой невозможно оторваться. В этой деревне, как в заколдованном театре, новые роли розданы, декорации поменяны, а актеры сомнамбулически продолжают жить своей прежней жизнью. Барыня, переселенная во флигель, так же властно обходит свои владения и авторитетно распоряжается хозяйством. Комиссара с докладом и склоненной от почтительности головой она высокомерно принимает на кухне. Дочка её в своей девичьей продолжает учить деревенских ребятишек, как она это делала и прежде. Молится за умершего мужа, за мать-атеистку и за всю деревню, в том числе и за вновь прибывшую Авдотью. Крестьяне, разобравшие коров из господского стада, вынуждены теперь уже новым заведением свести их опять воедино, в «обчественное стадо».
Сама же Авдотья, нищая, долговязая, ни к чему не способная, кроме попрошайничества, баба, приводит в ужас всю деревню. Она смертным боем лупит мать, за то, что она много «жгрет», сводит ее в могилу, гоняет постреленка-сына, он простужается и тоже умирает.
Деревенские рассуждают, что теперь, без двух голодных ртов, Авдотья будет посвободнее, и с нею всему обществу тоже будет полегче. Но самые дальновидные замечают, что теперь она «…вовсе нас окрутит. То ты за нее подводу в город, по весне ты на нее паши… Нет, нам не отвертеться!»
Какая-то вывернутая нелепица, когда одна ни к чему не способная нищенка садится на шею целой деревне, но при этом ни семье своей малого благополучия дать не может, ни сама не спасается. Но ведь и Авдотья -живая душа! Она горько воет, причитает, припадая к холодным ручонкам умершего Мишки. Барская дочка Лиза жалеет ее, барыня только пожимает плечами.
Увязнув в занесенном снегом овраге, в очередном своем метании между деревнями, в поисках где бы чего бы положенного ей урвать, выпросить, захватить, Авдотья замерзает.
Деревня вздохнула с облегчением: «Гражданам деревни Кочки не было уже никаких забот и никаких хлопот с Матюшкиной вдовой Авдотьей».
Всё это повествование перемежается пронзительными пейзажами, видениями и разглагольствованиями мужиков, которые вроде бы и приняли новый порядок, пытаются ему соответствовать, но закостенелая внутренняя сущность диктует и при нём старую субординацию и поведение. Кому судьбой велено жить – живи, кому на роду написано быть бесполезным – уходи. Хоть и поется в новой песне: «Кто был ничем, тот станет всем».
Я закрываю книгу, на душе как-то неуютно, вместе с Лизой я жалею Авдотью и всё ее семейство, я не понимаю, зачем Зайцев рассказал мне эту горестную эпопею. Но занозой внутри рассказ застрял надолго. Я впервые думаю о том, что на огромной российской территории, во всех ее отдаленных провинциях, даже без выстрелов и погромного пламени, без фанатичных людей в кожанах, людям предстояло стать совсем другими, решительно и бесповоротно. А как? Порой проще умереть, чем вывернуться наизнанку.
И даже если это только малая толика большой исторической правды, она имеет право на существование. Как имеет право голоса и граф Толстой, который Алексей, и Борис Зайцев, застрявший в эмиграции навсегда.
В эмиграции Зайцев довольно быстро и кардинально изменится. Нет, он не будет описывать, глубоко вникая, новую реальность, строить новую родину в сознании и яви. Он будет писать беллетризованные биографии собратьев по цеху, своих обожаемых кумиров: Жуковского, Тургенева, Чехова... По особому пронзительно писал о преподобном Сергии Радонежском. Переводил "Ад" и исследовал творчество Данте, увлекшись им надолго.
На Россию не обижался, писал, что все они, оказавшиеся в эмиграции, просмотревшие революцию, заслужили возмездие.
Вот что он сказал еще в 1938 году:
"...Те, кому дано возвратиться на Родину, не гордыню или заносчивость должны привезти с собой. Любить не значит превозноситься. Сознавать себя "помнящим родство" не значит ненавидеть или презирать иной народ, иную культуру, иную расу. Свет Божий просторен, всем хватит места. В имперском своем могуществе Россия объединяла и в прошлом. Должна быть терпима и не исключительна в будущем - исходя из всего своего духовного прошлого: от святых её до великой литературы все говорили о скромности, милосердии, человеколюбии".
Написано это "Слово о Родине" в эмигрантской газете "Возрождение", в Париже.